На главную страницу Написать нам

Новости премии
СМИ о премии

Литературные новости
Публикации

ОТВЕТ ШАЛАМОВА: ЖИТЬ И ПИСАТЬ

Франциска Тун-Хоэнштайн, Елена Калашникова / Год литературы-2016, 31.03.2016

В обществе «Мемориал» проходит выставка «Жить или писать. Варлам Шаламов».
В рамках ее состоялся круглый стол «Восприятие Шаламова в Германии».
В ней приняла участие Франциска Тун-Хоэнштайн — филолог, литературовед, ответственный редактор немецкоязычного собрания сочинений Шаламова (2007 г. — по настоящее время).
Помните ли вы, когда впервые услышали имя Шаламова?
Франциска Тун-Хоэнштайн: Это интересный вопрос, несколько раз я сама себе его задавала, и не могу вспомнить. Видимо, в 1980-е годы, когда появились первые публикации его рассказов в Советском Союзе. Из немецких изданий я, конечно, видела сборник Шаламова в переводе Томаса Решке, его позже издали в 1990-м в черной серии издательства Volk und Welt. Потом появился четырехтомник, который я себе купила, и с тех пор Шаламов меня не отпускает.
Психологическое пространство многих произведений Шаламова тяжелое, а вы с этими текстами работаете долго и подробно. Каково это — в них существовать?
Франциска Тун-Хоэнштайн: Для меня это имеет и определенные биографические моменты — почему я стала заниматься лагерной прозой, лагерной темой, даже резко скажу: темой разрубленных биографий. Я написала книгу «Ломаные линии» об автобиографическом письме и лагерной цивилизации. Меня интересует, какими литературными способами можно рассказать о жизни, которая разрублена на куски. Какими литературными приемами авторы, которые стоят перед вопросом, как жить дальше, пытаются соединить осколки своей жизни или же, скорее наоборот, обнажить «ломаные линии» своей жизни. Иными словами, какие приемы на уровне поэтики уже невозможны. Это принципиальный вопрос для каждого, кто задумывается над тем, что такое жизнь, и пытается воплотить это в слове.
Проза «Колымских рассказов» на уровне темы почти не оставляет места для надежды, и мне кажется, это надежда на уровне формы. Шаламов показывает жестокость, ужас происходящего, показывает, что слой культуры и цивилизации чрезвычайно тонок, и никто не может поручиться за себя в подобных условиях. А с другой стороны, он выжил и создал такую гармоничную прозу определенными приемами дистанцирования, и эти приемы помогают, как ни странно, жить в этих текстах, открывают новое пространство.
У других авторов видите ли вы похожие приемы преломления подобного опыта в тексте?
Франциска Тун-Хоэнштайн: У каждого талантливого писателя, чуткого к слову, к художественной форме, свой путь поисков. Очень интересен для меня вопрос, который поставил Хорхе Семпрун: писать или жить? Ответ Шаламова: жить и писать. Для Семпруна писать о пережитом означает, что он опять попадает в пространство смерти. Чтобы не погибнуть, чтобы найти выход, пишет он, ему необходимо внедрить в свою прозу о прошлом некую точку опоры вне лагерной жизни. У Шаламова этого почти нет, в первом цикле «Колымские рассказы» — практически нет, а в более поздних рассказах он вводит моменты внелагерной жизни и биографии персонажей. Я вижу точки соприкосновения прозы Шаламова с творчеством Имре Кертеса, Лидии Гинзбург… Проза Лидии Гинзбург мало пока освоена в Западной Европе, в своей монографии я посвятила ей главу. Когда я анализировала ее «Записки блокадного человека», у меня возникло ощущение, что хотя тут совсем иные темы и литературные задачи, здесь есть нечто сходное с прозой Шаламова. Память для Шаламова — точка опоры, и хотя, как он пишет, доверять ей нельзя, но, тем не менее, это важный поисковый инструмент. Пруст опирается на детали, Шаламов опирается на детали, но начинает с другого края. В рассказе «Золотая медаль» он пишет: «Никакого рассказа нет. Рассказывает вещь». Вчера на встрече Габриэле Лойпольд (переводчик немецкого собрания сочинений Шаламова. — Е. К.) говорила о физиологичности прозы Шаламова. Человек должен доверять телу, чтобы выжить. Ничего подобного нет ни у Кертеса, ни у Примо Леви.
На круглом столе вы подчеркнули, что издание, подготовленное вами, не научное, а историко-литературное, историко-культурное. Такая установка была изначально? Вы сами пришли к этому или так сложились обстоятельства?
Франциска Тун-Хоэнштайн: Академическое издание Шаламова пока невозможно. Вчера много говорили о том, в каком состоянии архив сейчас, и я, имея доступ к части архива, понимала, что работать над ним надо здесь, в России. Эта работа должна быть проделана российскими филологами, текстологами, это задача на годы, без такой работы над освоением архивных материалов заявка на академичность невозможна. В комментариях к нашему изданию мы хотим объяснить историко-культурный фон, какие-то слова, дать дополнительный материал, чтобы читатель понял, в каких условиях были написаны «Колымские рассказы», воспоминания о Москве 1920-х годов, «Четвертая Вологда»… Какие-то моменты комментирования стали нам ясны, когда Габриэле Лойпольд начала работать над переводом. Она решила сохранить определенную лексику без перевода.
Она передает латиницей такие слова, как «доходяга», «краги».
Франциска Тун-Хоэнштайн: Да, и не только их. В 2007-м году к столетию Шаламова и выходу первого тома в Берлине прошла очень интересная конференция, где присутствовала переводчица Шаламова на французский — Люба Юргенсон. Тогда у нас состоялся разговор, что сохранять в переводе, чего не сохранять, и почему. Например, слово «доходяга», оставленное без перевода, прижилось в немецком обиходе и сейчас все более и более употребляется. Думаю, решение Габриэле Лойпольд было очень правильным. «Зэка», например, Häftling, переводится сокращением — Hftl. Есть, конечно, слова, которые уже вошли в немецкие работы о советской истории, такие как «комсомол», но они не всем понятны и требуют пояснения. В общем, это зависит от контекста, от течения прозы. Для Габриэле Лойпольд важно, чтобы фраза сохранила ритм. Иногда аббревиатуры расшифровываются, иногда Шаламов сам кое-что объясняет в тексте.
Представляете ли вы потенциальных читателей этого собрания сочинений, ориентируетесь ли как-то на этот образ во время работы?
Франциска Тун-Хоэнштайн: Мы ориентируемся на читателя, знакомого с контекстом литературного письма после Освенцима, ГУЛАГа, после лагерей уничтожения, знакомого с вопросом «Можно ли выразить словами то, что невыразимо?..» Литературоведческий анализ лагерной темы разработан на материале тех, кто выжил в Холокосте, в немецких концлагерях или лагерях уничтожения, а тексты выживших в ГУЛАГе как-то не вошли в этот корпус. Наша задача: включить Шаламова в ряд авторов мирового значения, которые показывают лагерь изнутри, таких как Примо Леви, Имре Кертис, Хорхе Семпрун. Мы постоянно говорим о «литературном свидетельстве», но за этим понятием, а точнее концептом, стоит множество вопросов. Примо Леви писал, что подлинными свидетелями являются лишь мертвые, а не выжившие, лишь те, кто спустился на самое дно и не вернулся. Свидетельства выживших — это, если можно так сказать, лишь подступы к подлинному свидетельству.
Как Шаламова воспринимают сейчас в немецкоязычных странах — скорее как свидетеля или как писателя?
Франциска Тун-Хоэнштайн: Шаламов прежде всего воспринимается как писатель, причем есть разные подходы к его творчеству. Многие воспринимают его как эстетический антипод Солженицыну, кто-то воспринимает его именно как свидетеля, но не как историка, а как автора, который пишет об опыте ГУЛАГа, а некоторые читатели примеряют этот опыт прежде всего на себя и говорят о том, что могут прочесть за один раз лишь один-два рассказа, не больше. Когда я готовлюсь к докладам и перечитываю его прозу, она захватывает каждый раз на каком-то эмоциональном, даже нутряном уровне, трудно подойти к ней лишь рационально. Цель, которую мы с Габриэле Лойпольд себе ставим: приблизить Шаламова не только как автора, пишущего о 1920-х или 1930-х, или о своем детстве в Вологде, но осознавшего опасность, грозящую человечеству, и я надеюсь, что в этом смысле его будут читать всегда.

 

 

 


   
 
 

© «Центр поддержки отечественной словесности»

Rambler's Top100 Rambler's Top100