На главную страницу Написать нам

Новости премии
СМИ о премии

Литературные новости
Публикации

ПОПЫТКА ВОСКРЕСИТЬ СЛОВОМ

Маргарита Хемлин / НГ-ex libris, 27.10.2016

Год назад не стало Маргариты Хемлин. Своей прозой она чудесным образом укрощала ужас. Мудрая, яркая, бурлескная, знавшая секрет живых букв, Маргарита часто повторяла слова любимого Григория Сковороды: «Спасибо, Господи, за то, что Ты сотворил все трудное – ненужным, а все нужное – нетрудным!» Сегодня «НГ-Ex libris» публикует речь Маргариты на церемонии вручения Премии Ивана Петровича Белкина (2008) и «Подражание Григорию Сковороде».

Я стою на границе бытия и небытия
Только живое слово есть оправдание всякой попытки писательства. Когда язык – не только инструмент, но и суть.

Начинаю со слова не только потому, что оно было в Начале. Начинаю со слова, потому что в моем понимании слово есть главная, решающая составная часть того, что мы называем человеческой судьбой. Судьба состоит из фактов. Но от того, как, какими словами эти факты описать, как их НАЗВАТЬ – все может перемениться. Озариться новым светом или сойти во тьму.

Язык, слово для меня уже и есть – ход мыслей и событий, названных, поименованных и потому воскрешенных для новой жизни – в рассказе, в повести.

Теперь – еще об одном. Таком же важном. Но уже совершенно эфемерном. Из области чувств и ощущений. Важнейших в сочинительстве, как мне представляется.

Бродский называл человека инструментом для испытания боли. Любое чувство – боль. Боль со знаком минус или со знаком плюс. Боль убийственная или целительная. Прикосновение боли, проникновение боли. Откровение боли. Или абсолютная нечувствительность к боли. Но это уже небытие.

Я пытаюсь стоять на границе бытия и небытия. Мои герои находятся именно там, на границе. Они всегда на грани. И состояние пограничности, опасное и зыбкое само по себе, можно передать естественным языком, особыми естественными словами. Залог такой естественности – возвращение слову открытости толкования. Значение привычных слов не меняется, но расширяется, и бездна смыслов освещается новым светом. Именно этот свет создает объемность реальности происходящего в повествованиях. По крайней мере так хотелось бы.

Слово неотделимо от человека, потому и слово – такой же инструмент, приспособление, которым живое мыслящее существо пытается хоть как-то оборониться от боли, не допустить ее к себе, в себя. Словом делается прививка целительной боли. Отталкивание – притяжение. И так всю жизнь. Нежелание страдать – и страдание как единственная возможность стать вполне человеком.

Моя цель: сократить расстояние от слова до человека, от слова до судьбы, от слова до боли – до минимума.

Вот сочинитель и живет, существует в зазоре между человеком и болью. Он стоит на посту. И никакой Карацупа ему не помощник, потому что сказать: «Стой, стрелять буду!» – только произнести это волшебное заклятие – уже значит сдаться. Задача сложная: писатель безоружен. И, кроме того, без боли он – никто, ничто и звать его НИКАК.

Задача ужасная, неразрешимая, честно говоря.

Попытка, пытка: дозирование боли. Дозирование правды. Дозирование жизни и смерти. И чтобы допустить боль к читающему, сначала пропускаешь ее через себя.

Так меня учили в Литинституте, так меня учили мои главные учителя – Юрий Владимирович Томашевский и Григорий Маркович Цитриняк.

У меня были хорошие учителя.

Русская и украинская литература. Вообще – ВСЯ литература.

Толстой с его подробной простотой. Достоевский с постоянным предчувствием умирания, и такого умирания, когда уже идет дух, и никакой ждановской жидкостью не заглушить. А воскресить – все-таки можно! Гоголь – в петербургской прозе которого мне всегда чудится привкус украинской речи, а в его пестрых смешных жилетах – тоска по любимой Украине с ее красно-черными рушниками, писнями, червоной калиной, мальвами, соняшниками; с ее жирной, яркой снедью, насыщающей до смерти.

Мне кажется, Гоголь – первый писатель, чью прозу можно назвать эмигрантской. Он боролся, как мог, с Северной Пальмирой, ему не хватало цвета – и он хотел спастись в цветной Италии. А надо было ехать на Украину.

Я перечитывала повести Белкина 100 раз. Но однажды узнала, что легендарный Зубр, Тимофеев-Ресовский, говорил так: «Пушкинские повести Белкина – это ЗА ВСЕ СЛАВА БОГУ!»

Перечитала снова. И все стало на свои места. И, главное, явился почти осязаемый, удивительный тон – мирный, обыденный, невзирая ни на трагедию, ни на бездну открывающихся смыслов.

Ну конечно, СЛАВА БОГУ ЗА ВСЕ, Иван Петрович!

СЛАВА БОГУ ЗА ВСЕ, Александр Сергеевич!

Как ни странно, в том, что принято именовать еврейской прозой, – всегда много цвета. Колорита. Чего стоит один Бабель! Гордая, пряная, неприлично телесная проза – на десятилетия заменившая евреям СССР Пятикнижие Моисея.

Есть актерская байка про то, что, если не знаешь, как придать герою на сцене достоверности, если не из чего слепить характер, – «включи акцент».

Сделай своего персонажа кавказцем, украинцем, прибалтом, наконец – евреем. За акцентом явится безотказный штампованный человек. Или так называемый национальный тип.

Не утверждаю, что национального характера не существует. Еще как существует! Но этого мало для жизни в литературе.

Пресловутые еврейские ирония, унылость, витальность, чадолюбие, угнетенность, упрямство, жажда переустройства мира, и пр. и пр. – и все это в одном месте, в одно время и по одному поводу – и не дай бог – встряхивать и смешивать. Коктейль непереносимый! Но любимый и настолько привычный, что покусившемуся на безотказный рецепт грозит суровый приговор.

Я пишу о евреях. Но я не хочу никакого акцента, как в актерской байке. Я хочу СЛОВА, в котором живет история, а не представления о том, как хорошо было бы, если бы евреи родились в Швейцарии.

Вернемся к главному – к слову. Я родилась на Украине. И украинский язык мне родной. И обрывки идиша – родные. И русский язык для меня – всё.

Когда я приехала в Москву учиться в Литературный институт – я училась правильно говорить по-русски. Изживала акцент, изживала манеру говорить так, как говорили в моем родном украинско-еврейском Чернигове.

Теперь я пытаюсь воскресить этот язык. Так говорил мой отец, так говорила мама. Я пытаюсь воскресить не акцент, а ход мыслей, ход истории, ход жизни нескольких поколений. Они уже ушли – вместе со своим языком, точным, цветным, немыслимо неправильным – упоительно неправильным.

Я пишу их историю. Хочу, чтобы их поняли...


Подражание Григорию Сковороде  

Я тут вывел закон совершенный.

Как вывел, так и обмер.

Вывел – и забогатею страшенно.

Я ж теперь ученый – первый номер.


Есть в голове у одного человека

Несколько памятей разного рода.

Одна хорошая, другая плохая.

Одна хвалит, другая хает.


Вот бы и существовали раздельно,

Раздельные, как солнце с луной на небе.

И эти ж памяти враждуют предельно.

И предел им поставлен в мозгах одного

                                       человека.


И лепечет, и крутится кругом несчастный

                                            калека:

Тут, говорит, помню,

А тут как ничего не бывало.

Тут, говорит больно,

а там хорошо, но мало.


Бедный я бедный.

Несчастный, несчастный.

Мир человека ловит, ловит ежечасно.

Ловит, чтоб осчастливить.


А человек убегает. Потный и красный.

Некрасиво получается.


А внутри ж у человека есть мир прекрасный.

Только загаженный.

И потому опасный.


(Но это пока без закона.

Я такого не вывел.

Но выведу обязательно.

И решу вопрос окончательно.

К примеру,

применю к вопросу крайнюю меру.)


Память – хорошая вся вышла, осталась плохая.

Одна меня память гонит,

другая меня стыдит.

А обе лихие. Обе кряхтят и стонут.


А мне от их стону

нема угомону.

Уйду я от них к Богу.

А он меня спросит: «Как жил-поживал, Гриша?»


А я скажу честно: «Ни хрена и не помню.

Помню, дождик шел сильно красивый

И всё ж на крышу, на крышу,

а на голову мою бедную

и не попало.

И в рот не попало.

И в сердце ни капельки.

И в кровушке моей не бродило,

а то бы хоть винцо из меня было.

А так и неведомо, кто и зачем я».


А Боженька и ответит:

«Гриша ты есть, Гриша! Так и запомни!

И послал Я тебя на землю без дела.

Шататься по свету.

Я ж не надеялся, что  ума у тебя нету.

Иди опять на землю.

Я из тебя память выну.

И одну выну, и вторую.

И еще третью. И четвертую тоже.

Чтоб ты стал на меня похожий.

Блаженный и чистенький.

    И приятный на рожу».


А я так отвечу:

«И никакой я не Гриша. Не мужик и не баба.

А я есть одно словечко, больше и не надо.

Я есть то словечко, что между одной памятью

    и второю,

я тут постою, Господи, рядом с Тобою.

Может, вспомнишь Ты,

я точно словечка не припомню».


А Господь и скажет:

«Стой, Гриша, стой на небе,

    как кость стоит в горле,

стоит, не проходит.

Я ж вроде тебя, покаюся при всем народе.

Ни словечка не помнится в облаках мягких,

    как бабские груди.

А люди ж надеются... На то ж они люди!

На Меня надеются, а Я им – дулю.

И дулю омою слезами.

Они ж даже плакать разучились сами.

У Меня ж слезы закончились,

так ты, Гриша, добавишь».


«Так я стану, Господи, ногами на небе,

постою, пока Ты не вспомнишь.

Только не говори, что слово это о хлебе,

про любовь не говори тоже,

про волю, про песню,

про Украйну, про Россию, про Ерусалим небесный...

Постою я, Господи, к Тебе прислоненный.

И дулю скручу, и поплачу.

Ученый да проклятый,

ни в Тебе, ни в себе не виновный».    

    2012 год


Публикация Вардвана Варжапетяна

 

 

 


   
 
 

© «Центр поддержки отечественной словесности»

Rambler's Top100 Rambler's Top100