На главную страницу Написать нам

Новости премии
СМИ о премии

Литературные новости
Публикации

АЛЕКСАНДРА ИЛЬФ: СУМБУР ВМЕСТО ЛОШАДИ

Диляра Тасбулатова / Частный Корреспондент, 23.03.2020

Умирая, Илья Ильф, автор культовых романов «Золотой теленок» и «Двенадцать стульев», завещал своей жене их дочь Сашеньку, в то время двухлетнюю. Как будто наперед знал, что когда-нибудь Сашенька станет самым преданным, внимательным, дотошным исследователем его творчества.

«Сашеньки» — Шуши, как ее звали подруги, уже тоже нет на свете: так получилось, что я, наверно, была последняя, кто взял у нее интервью.

Александра Ильинична Ильф — единственная дочь знаменитого Ильи Ильфа, автора национальных бестселлеров, написанных в содружестве с Евгением Петровым, дотошно занималась изучением творчества отца последние десять лет своей жизни.

За это время она сделала столько, сколько иной раз и целая команда исследователей, очередных «ведов» не потянет: издала его «Записные книжки» в полном варианте — а это, между прочим, более пятисот страниц. Судите сами — если в первом (маленьком, тоненьком) издании 1939 года их насчитывалось всего-то сто. Восстановила в авторской редакции «Одноэтажную Америку» — знаменитую книгу очерков об Америке тридцатых, куда Ильф и Петров были направлены в командировку.

Случайно обнаружив в домашнем архиве забытые отцовские фотографии (Илья Ильф был незаурядным фотографом), издала два фотоальбома и сделала несколько выставок.

И так далее и тому подобное. Вплоть до авторской редакции знаменитой дилогии, «Золотого теленка» и «12 стульев»...

При этом Александре Ильиничне, когда умер ее отец — от туберкулеза, не достигнув сорокалетия, — было, как уже говорилось, всего два года, и она его совсем не помнит.

Зная обо всех этих обстоятельствах, я ожидала увидеть «дочь классика» — что-то вроде «профессиональной вдовы», напыщенной наследницы великого писателя. Ничего подобного: Александра Ильинична была веселой и очень остроумной — ее шутки могли бы составить еще один том «Записных книжек».

Как она сказала, придумав тут же, на ходу, во время беседы: что, мол, «зебра — это сумбур вместо лошади». Все то время, пока мы с ней болтали, мне приходилось просто рот зажимать от смеха: иногда даже не от самой шутки, а от интонации.

Сразу видно, что она — настоящая дочь своего отца, человека, по воспоминаниям современников чрезвычайно обаятельного, обладающего особым типом юмора: скажет — как припечатает. Иногда, между прочим, довольно зло. Хотя злым человеком Илья Ильф никогда не был: был, скорее одним из «последних» интеллигентов, деликатным, скромным, ненапористым... Веселым, но с оттенком грусти.

Александра Ильинична, я знаю, что Ваш отец скончался, когда вы были совсем маленькой. И тем не менее: подрастая, вы ощущали себя дочерью автора национального бестселлера, всесоюзной — да что там всесоюзной! — мировой знаменитости?

— Нет. Не ощущала. В доме таких разговоров не было — кто есть отец, что он из себя представляет. Сейчас я понимаю, почему. Маме тяжело было о нем говорить — она ведь до конца жизни так и не смирилась с его ранней гибелью... И жили мы совершенно обыкновенно, как все, и часто очень даже бедно жили, вовсе не как наследники знаменитости... К тому же — вот вы говорите, бестселлер и все такое прочее, — а ведь на самом деле дилогия была одно время запрещена, как и «Одноэтажная Америка». Помню, мама как-то мне говорит (я училась в школе): вот «Америка» вышла, давай твоей учительнице подарим — это было в 47-м году. Я стала аккуратно выводить надпись — для моей классной руководительницы, Екатерины Ивановны, старалась. А на следующий день выяснилось, что книгу запретили. И мы побоялись дарить...

Запретили? Я, конечно, не такой большой знаток истории советской литературы, но мне всегда казалось, что даже этот удав, товарищ Сталин, подпал под обаяния «ильфпетровских» романов. Разве не так? А дилогию тоже, что ли, запрещали?

— Нигде нет свидетельств, что товарищ Сталин, этот удав, как вы выражаетесь, их вообще читал. А вот что на их счет высказывался... ну... неодобрительно, скажем так... да, высказывался. И не он один. Орджоникидзе тоже был недоволен, называл их «знатными путешественниками» — после их путешествия в Америку... Ну, много чего еще. Так вот, «Двенадцать стульев» и «Золотой теленок» были запрещены вплоть до середины пятидесятых.

Странно в таком случае, что книги вообще вышли — я имею в виду в тридцатых.

— Ну, да, притом что еще в 1932-м Фадеев написал, что Остап Бендер — сукин сын, что НЭПа давно нет, что книга устарела и что публиковать ее не стоит. Тут Горький, кстати, сыграл свою положительную роль: это он написал Бубнову, тогдашнему наркому просвещения, что книга — хорошая и нужная, и «Золотой теленок» вышел. Притом, что Бубнов, конечно, со скрипом разрешил — не слишком ему хотелось. Но авторитет Горького был таков, что пришлось... Иначе бы ни за что. Но в Америке, как ни странно, она вышла еще раньше.

В Америке?!

— Ну да, по общей договоренности. У нас роман сначала появился в журнальном варианте, и американцы его купили на корню вместе с предисловием Луначарского.

Луначарского? Интересно-интересно! У него же самого был чудовищный вкус — я его пьесы читала. Такие пьесы-вампуки, ужас страшенный. Я вам дам почитать.

— Нет уже, увольте, ради Бога не нужно.

И он книгу одобрил?

— Ну, в целом неплохо отнесся — но делал всякие там замечания, что, дескать, мало действия протекает непосредственно в сфере производства.

Смешно.

— Обхохочешься. Ну и американцы, не будь дураки, взяли и прямо на суперобложке тиснули, что, мол, книга слишком смешная, чтобы публиковать ее в Советском Союзе. Это было в 1932-м. Тут-то наши зашевелились, чтобы не дать восторжествовать американцам. И весной 1933-го книга вышла.

Не знаю, может, это вопрос болезненный, — но как вы думаете, если бы и отец, и Петров не умерли так рано, попали бы они под сталинский пресс?

— Всё могло бы быть. Несмотря на то, что оба работали в «Правде» и были главными фельетонистами главной газеты страны, их отношения с властью всегда висели на волоске. Взять хотя бы «Записные книжки» — в первом варианте редакторами было отобрано только смешное. И если бы в конце концов кто-то въедливый вдумался бы, что там не только смешное, им бы не поздоровилось. А когда после посещения Америки они Сталину письмо написали... Ну, вы, наверно, видели передачу о Борисе Шумяцком?

Да, видела, и была поражена: там говорилось, что Ильф и Петров первыми вонзили нож в его спину — чуть ли не «телегу» накатали Сталину на директора тогдашнего Главного управления кинематографии.

— Обычное вранье! В передаче сказано, что, дескать, первый нож в спину Шумяцкий получил от Ильфа и Петрова, на самом же деле все было наоборот. Они просто написали Сталину, что в Америке все съемки давно проходят в павильонах, а не на натуре, и потому нет никакой необходимости строить на юге огромный киногород, который Шумяцкий задумал по указанию в Ялте построить. Деловую записку написали, вот и всё. Это Шумяцкий первый на них напал, заявив Сталину (существует запись беседы), что, мол, Ильф и Петров ничего не видели в Америке, ни с кем не встречались, и так далее...

Так что после письма-то было? В смысле письма, которое они с Петровым Сталину написали?

— После этого письма не хотели печатать «Америку». И потом, возвращаясь к тому, что было бы. Не умри они так рано — уж если Кольцов попал под этот пресс, то чего ждать?

Ведь это была как будто идеальная фигура, Кольцов. Первый журналист страны, на службе государственной, человек, рьяно преданный режиму, и все равно — расстрелян... В общем, можно представить, что могло бы быть. Однако, как известно, отца не стало в 1937-м, а Петров погиб ровно через пять лет, в 1942-м. Меня даже устраивает, что история не терпит сослагательного наклонения. Вышло как вышло.

Причем все, кто летел в том самолете с Петровым, остались живы...

— Да, один Евгений Петрович почему-то сидел именно на том месте, на которое, как видно, пришелся удар... И погиб... Вообще страшно думать обо всем этом, так страшно... Я иногда перебираю даты рождений и смертей писателей, друзей и коллег соавторов, — и вижу, как многие жили долго, — тот же Борис Ефимов, например, который даже королеву-мать пережил и недавно умер в возрасте ста восьми лет. Но это слишком, конечно, так бывает крайне редко, да и кому охота тянуть до ста лет? Но все-таки — не тридцать девять же! Интересно, как это цифра «пять» у нас стала магической: отец старше Петрова на пять лет и умер на пять лет раньше, много еще чего с этой «пятеркой» у меня в жизни связано...

Легендарный дом

А эти пять лет, когда отца уже не стало, Петров вам помогал?

— Помогал и всегда рядом был. Он вообще был замечательный, прекрасной души человек, и хотя они с отцом были очень разные, — не сиамские близнецы, как многим кажется, но вот как-то так срослись. Удивительное совпадение получилось.

Не представляю, как это происходило: приходит к вам с утра пораньше Петров, они с отцом садятся рядом..

— Почему обязательно рядом? Иногда и напротив.

Ха-ха.

— ...Уж не знаю, как они там садились, рядышком или напротив друг друга, Обычно Петров писал (у него был почерк лучше), а отец ходил по комнате, что-то уточнял, подбрасывал реплики... Словом, работали. Вот так это и происходило.

А мама не ревновала отца к Петрову?

— Как это? Работа есть работа.

Это все в Лаврушинском происходило? В писательском доме напротив Третьяковки?


— Нет, в Лаврушинский мы переехали незадолго до смерти отца — он там успел всего три месяца прожить.

Легендарный дом, да?

— Да. Такой, как говорили, «гадюшник»: в одной квартире писатель, в другой — писатель, и так во всех подъездах и на всех этажах. «Гадюшником», как пишет Виктор Ардов, назвал этот дом ленинградский переводчик Валентин Стенич.

А вы почему оттуда переехали?

— Ну, так получилось, долго рассказывать. Я с этим домом ни за что бы не справилась. Там, видите ли, планы постройки были потеряны, и когда откуда-нибудь вода текла, то дырку могли провертеть прямо в стене квартиры: такую большую дырку: помню, через нее вся улица видна.

И что, вы со многими писателями общались, живя в том самом доме?

— Не столько с писателями, сколько с их детьми. В школе вместе учились. С дочерью Агнии Львовны Барто мы и сейчас дружим, она до сих пор там живет.

Этот дом — тоже, как и Дом на Набережной, — братская могила?

— Да, я еще в детстве замечала, что отцы моих приятелей вдруг исчезают куда-то, иногда возвращаются и очень скоро умирают... Это помню, конечно. Но мама моя была всегда очень осторожной — при мне никогда ничего не обсуждалось. Зная, видимо, болтливость юного поколения — вдруг я кому чего ляпну лишнее, — она всегда молчала, оберегала меня от всего этого...

Она вообще скрытная была?

— Пожалуй, да. Хотя и мне самой не хотелось лезть ей в душу: иногда замечу, что она, перебирая фотографии, плачет, и ухожу в другую комнату. Даже их переписку с отцом мне не показала — я всего-то пять-шесть лет назад нашла его письма... Можете представить, как я огорчилась, удивилась, обрадовалась, поразилась — и все это одновременно — найдя эти письма!

Я где-то читала отрывок из письма вашей мамы, где она пишет, что наверняка знает, что не любит Илью...

— Ну, мало ли что напишет юная одесситка! Ей тогда казалось, что она в кого-то другого влюблена, и к тому же еще и была очень увлечена живописью. То, что она всю жизнь так и не могла смириться с мыслью о его раннем уходе, — это доказательство того, что отца она очень любила... С его уходом она как будто утратила всё — защиту, заботу. Отец ведь очень ее оберегал и очень любил, романтически любил.

Ваша мама была одной из известных московских красавиц?

— Ну да, хороша была, ничего не скажешь.

Это ее портрет? (на стене квартиры Александры Ильиничны висит портрет красивой молодой девушки с классическими чертами лица — от авт.).

— Автопортрет. Даже странно представить, что она его рисовала в 1923 году, в Одессе! И он сохранился!

Мама, наверно, была очень женственной?

— Ну уж поженственней меня, это точно! (хихикает). Мы как-то в своей компании на работе приняли решение, что будем женственными. По очереди: сегодня — ты будешь женственной, а завтра, например, я. И вот одна из наших дам крепилась, крепилась и не выдержала: не могу я больше быть женственной, не могу! Хватит надо мной издеваться! И после этого мы эту игру прекратили — вот и у меня нет сил быть женственной.

Хе-хе. Да уж, быть женственной сложно, по себе знаю. Но раньше все-таки люди другие были: я вот читала переписку вашего отца и мамы — такой стиль витиеватый, странный, литературный такой стиль, сейчас так не пишут.

— Тогда такая манера была, потом, конечно, манера изменилась — как все меняется, и литературные стили, и эпистолярные в том числе.

А бабушку с дедушкой вы помните?

— Со стороны отца — нет, они умерли еще до моего рождения. Отец их очень любил и не забывал. Вообще в их семье все рано умерли, кроме самого младшего моего дяди, Вениамина, который скончался, когда ему было за восемьдесят. Старший брат отца, Сандро Фазини, довольно известный художник, который еще в 1922 году эмигрировал из Одессы во Францию (хотел в Америку, но так получилось, что во Францию), попал в Освенцим, когда Париж немцы оккупировали, и был расстрелян в 1944-м. Миша, старше отца на год, умер от голода в эвакуации в 1942-м... Так вся семья и вымерла. А Фазини — такой он изобрел себе «итальянский» псевдоним — был отличным графиком, интересным художником и великолепным фотографом. В прошлом году в Одессе состоялась посвященная ему выставка.

Теща Ахматова

Я сейчас подумала: вашего отца безумно жаль, конечно, большой был писатель, но, с другой стороны, в какой-то степени ему повезло: так рано умерев, он успел написать главное в своей жизни. Или — как вы думаете — не случись то, что случилось, они с Петровым могли бы еще что-то написать — конгениальное этой дилогии?

— Не знаю, что и ответить... С одной стороны, да, повезло, что оба успели написать главные книги своей жизни, мне кажется, что потом они бы уже не смогли что-то равное этому сделать. Говорили, что всё смешное уже исчерпано. Да и жизнь сильно изменилась — в худшую сторону. Писали бы газетные фельетоны, конечно... Но это другое все-таки. Хотя в начале тридцатых они собирались и третий роман написать, и название было придумано — «Подлец». Даже были анонсы в журналах. От этого романа ничего не сохранилось, ни набросков, ни планов, абсолютно ничего.

Вся страна, наверно, замерла тогда в ожидании?

— Вся, да не вся.

Это как?

— Ну, нельзя сказать. чтобы они всеобщей любовью пользовались... Всенародной — пользовались. А писатели считали их — как юмористов — классом ниже, что ли... Я поразилась в свое время, узнав, как высоко оценил их Набоков. Это ведь странно, не правда ли? Мандельштам тоже восхищался «Двенадцатью стульями». Но я уверена, что, например, Ахматова их книги в руки бы не взяла... Потому что они — из другого «лексического ряда». Хотя в то время Ахматова для многих была — святое, они с ней и знакомы не были, жила она в Ленинграде. У отца есть такая запись: «Я подумал, какая у Виктора строгая теща».

Причем тут теща?

— (Смеется) Притом, что «теща» оказалась как раз Ахматова! Приезжая в Москву, она останавливалась в семье Виктора Ардова. И отец, придя к Виктору, подумал, наверно, что это его теща.

Да уж, в роли тещи Ахматову трудно себе представить!

— (Продолжает смеяться) Ахматова — теща! Но вот с Зощенко они как раз очень дружили и писали о нем с нежностью.

Вообще у них в «Гудке» такая блестящая компания собралась: Олеша, Булгаков — не последние люди, в общем.

— Во времена этого «Гудка» они молодые были, легкомысленные, но зато там всему и научились. «Гудок», газета железнодорожников, вообще отличной школой была для них. То, что вчера происходило, — сегодня уже было на бумаге. Недаром вначале «Двенадцать стульев» назывались «роман-фельетон», роман-то, собственно, из фельетонов и вырос.

Ну, и прообразы, конечно: Изнуренков — это Глушков, сам он очень и очень остался доволен эти образом, Изнуренковым этим! Даже отца в плечико поцеловал! Ляпис — это Сиркес, Осип Колычев, ну и некоторые другие — узнаваемые прототипы.

Мы вот этого совершенно не знаем и все равно — смеемся. Какая-то загадка во всем этом есть — эпоха-то ушла, ушли и прототипы, а роман все равно издается и переиздается. В чем тут загадка, как вы думаете?

— Трудно сказать. Потому, наверно, что всё это — атмосфера пародии, а это — вещь бессмертная. Поэтому и реалии той эпохи не всегда требуют объяснений. Скажем, знаменитая фраза Бендера «Командовать парадом буду я» заимствована из подлинного тогдашнего приказа по проведению парадов, после чего ее были вынуждены заменить гораздо менее выразительной формулой: «Командовать парадом поручено мне».

Или знаменитая телеграмма: «Графиня изменившимся лицом бежит пруду». Это подлинная телеграмма петербургского корреспондента в свою газету! Он действительно видел графиню Толстую, которая бежала к пруду «изменившимся лицом» — человек просто написал отчет, вот и все.

«Завещаю тебе Сашеньку»

А как же американцы всё это поняли?

— А ничего, поняли. Разобрались. Потому что, как я уже говорила, это смешно само по себе. Узнавать же, ПОЧЕМУ смешно, иногда не обязательно. Вот есть такой великий специалист по комментариям к романам Ильфа и Петрова — Юрий Константинович Щеглов, он живет в Америке, в штате Висконсин. Он написал два огромных тома комментариев к обоим романам, впервые они вышли в России в 1985-м. А сейчас готовится расширенное издание — за 10 лет работы очень разрослись эти комментарии. Я видела — две огромнейшие коробки накопились! Чтение комментариев Щеглова — увлекательнейшее занятие — может быть, не для рядового читателя, а для того, кто интересуется литературой и историей той эпохи. Там ведь не только каждое выражение откомментировано, но романы рассматриваются в контексте времени. Читать такое можно с бешеным увлечением — очень интересно!

Вам с ним уж точно есть о чем поговорить.

— Да, есть, и было: я сама подкинула ему пару комментариев. Мое увлечение — раскопать архивы отца, восстановить авторские редакции текстов и прочее, — возникло не сразу. Мне ведь после его смерти многие о нем рассказывали —рассказывали, восхищались — безо всякого преувеличения чуть ли не со слезами на глазах. А я пропускала мимо ушей — была молодая, легкомысленная. Столько всего пропустила!

Сейчас ужасно корю себя за это... Но нет — все мне хотелось по каким-то своим делам убежать. К маме иногда приходили отцовские друзья, а я им: «Здрасьте» и фьюить — меня уже нет. Сейчас жалею, конечно... А когда я выросла, как раз не стало тех, кто знал его близко. Такая вот история.

И потом вот что — я вначале почтительно относилась к литературоведам. Но теперь, когда я читаю изыскания людей, которые пишут об Ильфе и Петрове с единственным намерением — «ущучить» их, меня это оскорбляет до глубины души. Я же занимаюсь своим делом с любовью, как бы патетично ни звучало. И смею надеяться, знаю, что делаю.

Недаром — я где-то это вычитала, готовясь к встрече с вами — ваш отец говорил, что завещает вашей маме вас, так и написал, по-моему: «Завещаю тебе Сашеньку».

— Но я совершенно не готовилась к этой роли, как иные дети знаменитостей. Это потом как-то получилось. Главное, мне самой ужасно интересно это всё. Я еще что-нибудь найду, вот увидите.

Да уж, по-моему, все нашлось — если «Записные книжки», вначале тоненькая книжица, теперь разрослась до большого тома!

— А у вас, кстати, они есть?

Нет, к сожалению.

— (смеется) Ну это просто... безнравственно! Вот, дарю.

Да нет, ну что вы, я куплю...

— Купите? Ну, если найдете — покупайте!

Это что, до сих пор расходится, как горячие пирожки?

— Представьте. Ну, может, не как горячие, но раскупается, да. В издательстве «Текст» «Записные книжки» вышли в серии «Лучшие книги за ХХ лет». Вот, пожалуйста, — Гёте и рядом с ним — «Записные книжки».

Мэрил Стрип как-то смеялась: в одно время на обложках, говорит, была только я и аятолла.


— Вот-вот.

Александра Ильинична!

— Ой, только без этой торжественности!

Интеллигент Лоханкин

Александра Ильинична! Разрешите задать вам такой... ну как бы нелицеприятный вопрос?

— Разрешаю, задавайте.

Понимаете, некоторые считают, что «12 стульев и «Золотой теленок» — такие как бы... просоветские книги, что ли. Ну, потому что там как бы иронически описываются различные персонажи, которым и так досталось от советской власти. Скажем, интеллигент Лоханкин...

— Ах ты, боже мой! Какому идиоту пришло в голову, что Лоханкин — интеллигент!? Какой же он интеллигент, позвольте спросить? Такой же, как камергер Митрич, который на кухне его высек, может, даже Митрич пообразованнее был, закончив кадетский корпус.

Я вот думаю, что книги их были скорее антисоветскими, нежели просоветскими. Там намеков множество, огромное множество — то на Север кого-то отправляют, то эти коллизии в сумасшедшем доме... Много аллюзий. Только поискать. На самом деле, если копнуть, эти книги были не такие уж веселые, а грустные скорее...

Это какая-то другая сторона личности вашего отца — ведь принято думать, что это был такой отчаянный балагур и весельчак?

— Нет, никаким балагуром он не был, конечно. И больших компаний не любил. Я тоже не люблю. Вот вы меня сейчас устраиваете своим количеством.

Так что, отец сидел в углу, такой грустный, в большой веселой компании?...

— Да нет, ну почему сразу в углу и грустный? Не в углу и не грустный. Но он был интеллигентен, это правда. Не робким, а именно интеллигентным. Но мог такое сказать! Помолчит, а потом скажет.

Я недавно в дневниках Евгения Шварца наткнулась на воспоминание об отце: он пишет, что Ильф «был одним из немногих, объясняющих, нет, дающих Союзу [писателей] право на внимание, существование и прочее. Это был писатель, существо особой породы. В нем угадывался цельный характер, внушающий уважение». Заметьте, это сокровенные записи Шварца, для самого себя. Оттого-то его мнение особенно мне приятно...

В фотографиях Вашего отца (выяснилось, благодаря вам, что и фотографом он был отменным) нет той иронии, что была в его с Петровым книгах. По ним скорее чувствуется, что это был сокровенный человек.

— С одной стороны, да. А с другой — он просто снимал в духе времени: тогда так принято было, такой стиль авангардистский, конструктивистский. Тогда царили Родченко, Шайхет. А ирония в фотографиях — это фотошарж, да и только.

Крик души

В 1997 году страна праздновала столетие со дня рождения вашего отца...

— О, это было нечто! В Москве были тоже неплохие торжества — с непременным участием Бориса Ефимова, которому уже тогда под сто лет было, и который тем не менее вещал как органчик, беспрестанно, — но что происходило в Одессе, вы себе не представляете!

Просто замечательные вещи происходили! Приезжаем мы к дому, в котором родился отец, на Старопортофранковской улице, на трамвае, что уже смешно, к тому же украшенном соответствующими лозунгами...

Льет дождь как из ведра, играет духовой оркестр, а соседний дом, совсем рядом, аккурат накануне обвалился. И все сидят на развалинах этого рухнувшего дома со своими пожитками и чего-то ждут — наверно, постройки нового, не знаю, чего.

И тут мы вываливаемся из трамвая: Жванецкий, Габриадзе! А Жванецкий — депутат! И его начинают осаждать эти «погорельцы», что-то выкрикивать, шуметь, требовать, просить... Ужас и смех...

Потом там еще такой замечательный момент был, когда доску открывали мемориальную. Какая-то старушка просочилась и спрашивает: а кому, мол, доску-то открываете? Ну, ей и говорят, что, дескать, Ильфу открываем. Она же удивилась — зачем открывать, по какому такому случаю? Ей объясняют, что ему сто лет исполнилось. И тогда старушка, пожав плечами: «И что, вам для этого сто лет надо было ждать?»

Да вы меня уморить хотите!

— Ну что ж, это — Одесса!

Может, когда там духи литературы нашей великой веют, все и начинает искриться? Половина же советских писателей — из Одессы...

— Да нет, духи тут не при чем — одесситы и сами такие, они всегда такими были. Вот сейчас, в связи с кризисом, они уже успели на магазин готовой одежды вывесить плакат: «Встретим мировой кризис в новом костюме!»

Я где-то прочитала такое эссе-сожаление о старой Одессе: не осталось ни старых имен, всех этих Сонь, Миш, названий улиц, магазинов, продуктов...

— Ну, продукты остались, особенно на Привозе.

Ну вот, глупость сморозила, я имею в виду — таких блюд не осталось...

— Зато там есть магазин под названием «Крик души» — чем плохо? Или в автолайне надпись — «Место для удара головой». Они даже не считают себя остроумными, это их образ жизни. Причем когда юмор придумывается специально, это гораздо хуже, нежели когда человек просто говорит, даже не думая, что это смешно, остроумно. У меня есть целый том одесского юмора, тяжеленный, в руках не удержишь. Когда приезжаешь в Одессу, то поначалу просто обалдеваешь от обилия юмора. Концентрированно слишком. Но зато потом, когда рассеивается — становится так хорошо!

Скучаете по Одессе?

— Стараюсь бывать в год по два-три раза. И не просто так езжу — у меня там дела. Они считают меня своей, а кроме того, в прошлом году я получила от мэра Одессы нагрудный значок: «За заслуги перед мiстом». То есть — перед городом.

Да, там ужасно хорошо, ужасно хорошо... В их знаменитом Литмузее есть такой садик небольшой и там мини-памятники: памятник Рабиновичу, например, «Антилопа» или «Зеленый фургон», Жванецкий с портфелем, рыбачка Соня. Такие памятнички небольшие, но очень смешные...

В этом году они открыли памятник Ильфу и Петрову. Я так смеялась, как давно не смеялась в жизни. Хохотала как сумасшедшая.

А что в нем смешного?

— А вот, полюбуйтесь (Ильф и Петров изображены в виде Минина и Пожарского — от автора).

Остроумно! Минин и Пожарский — Ильф и Петров! Две достойные пары!

— Да, там хорошо — просто отлично, весело, умеют они веселиться... Мы с сыном приезжали на столетие отца: мэр Одессы и ему подарил нагрудный значок «Золотой Дюк» в петлицу. Недаром сын мой, Илья, по этому поводу из Израиля приехал.

У вас сын живет в Израиле?

— Давно уже, с начала девяностых. Сын, внучка моя, которой уже 25 исполнилось. Замечательная такая девушка, ужасно умная.

Так вы здесь совершенно одна?

— Ну почему одна? Друзья приходят, подруги старинные... Правда, с самого утра приходят, чтобы засветло в свое какое-нибудь Бибирево попасть. И я с утра уже рюмку готовлю, жду их. И потом — мне никогда и скучно не бывает: все время занята. Есть любимое дело.

Сами понимаете — какое именно.

И так мне хорошо, как давно не было...

 

 

 


   
 
 

© «Центр поддержки отечественной словесности»

Rambler's Top100 Rambler's Top100